Посвящается Н.Н.Фирсову (Л.Рускину)
Шторм ревел целую неделю.
Обледеневшие пароходы и парусные суда прятались от бури в закрытых рейдах и бухтах Черноморского побережья или отстаивались в море, стремительно раскачиваясь на вытравленных канатах своих якорей.
Моряки, напряженно-серьезные, зябли на ледяном норд-осте и чаще вспоминали бога, берег и близких.
В этот ледяной шторм в большой, холодной комнате дома, у самого моря, близ Алупки, ходил взад и вперед высокий, крепкий, слегка сутуловатый старик с длинной седой бородой. Он то и дело выходил на террасу и взглядывал своими острыми, небольшими, загоравшимися злым блеском глазами на бушующее море.
Прибойные волны как бешеные вздымались на высоту, и их седые верхушки заливали берег и обкатывали окна нижнего этажа.
Водяная пыль обдавала худое морщинистое лицо старика, но он, казалось, не обращал на это никакого внимания.
Он снова прислушивался к гулу бури, снова взглядывал в седые беснующиеся волны, возвращался в залу и снова шагал взад и вперед, опустив свою седую голову. Из груди по временам вырывались тяжелые вздохи. По временам старик встряхивал свою голову, словно бы отгоняя тяжелые мысли, приникал к окну и задумывался.
Вот уж три года как живет в этом небольшом доме у моря Алексей Иванович Долинин.
Он живет одиноко, почти никто его не навещает.
Нелюдимый, и он никуда не ходит. Днями он шагает по комнате и с террасы любуется морем, а по долгим бесконечным вечерам, когда нередко завывает ветер в трубах и раздается визг ставней и дверей, он сидит в кресле за книгой. Но часто он отрывается от нее и думает какую-то долгую думу.
Все в этой местности знают, что Алексей Иванович Долинин – из Петербурга.
Благодаря нелюдимости Алексея Ивановича его прозвали хмурым барином. Про хмурого барина сложились целые легенды.
Одни говорили, что он – бывший сановник; другие, что он – просто профессор-чудак, имевший какие-то семейные неприятности и потому живший одиноко в Крыму; третьи наконец считали Долинина тронутым. Но все решили, что он беспокойный и неприятный человек, избегавший знакомств с соседями и друживший только с татарами.
Сегодня хмурый барин был особенно мрачен и раздражителен. Он то и дело дотрагивался до электрического звонка.
Когда входил, ловко и мягко ступая по комнате, старый, низенький, сухощавый, поджарый татарин Абдул, живший у Долинина несколько лет, старик резко спрашивал:
– Почтальона не было?
– Не было, бачка, – неизменно отвечал татарин.
– А почта не проезжала?
– Сейчас проехала.
И, заметив, что Долинин омрачился, татарин ласково прибавил:
– Еще, может, тяжелая почта подойдет, тебе и будет письмо, а ты дурные мысли брось. Аллах все переменит. Твой аллах такой же, как и наш. Захочет накажет, захочет простит. А хочешь, Абдулка отнесет на станцию телеграмму, и ответ получишь. Только напрасно монеты бросаешь.
– Не надо, – ответил Долинин.
– И хорошо. Монеты даром не уйдут. А пора тебе, бачка, есть, уже первый час, а ты не евши.
– Не хочу.
– Так хочешь я сбегаю в Байдары. Твоего знакомого барина позову?
– Спасибо. Не надо.
– «Не надо, не надо»… так один и останешься. Вовсе заскучаешь. Ты послушай Абдулку: как человек один, всякая дурная мысль и пойдет в башку. Даже и коза и баран не любят одни.
Алексей Иванович улыбнулся и почти нежно проговорил:
– И чего ты со мной, Абдул, остаешься? Жалованье получаешь маленькое, подарков не делаю, а ты вот ходишь за мной как нянька… Уходи, и я, брат, не буду сердиться… Я знаю тебя. В Симеизе тебе предлагают место садовника, там и больше карбованцев… и жить там на большой даче лучше… И народ… А здесь, с хмурым барином, эко веселье… Оставляй меня лучше.
– Тебе хорошо и мне хорошо. Даром что Алла строгий к чужой вере. Помню, что ты коня мне купил и дочку вылечил. Добро-то я помню.
– И дурак ты, Абдулка, что помнишь, – резко сказал Долинин. – Лучше не помнить. И тебе веселее будет. И карбованцев больше.
– И худо ты Абдулку понимаешь. А еще ученый человек и говорил, что ваш аллах добрый… Так сбегать?
– По этакому-то холоду?
– Оделся в тулуп и айда!
– Не нужно, не ходи.
Хмурое лицо Долинина осветилось мягкой улыбкой. Он порывисто пожал руку татарина и отвернул от него взволнованное лицо.
Раздался сильный стук за дверями. Татарин выбежал.
Через минуту в комнату вошел молодой человек в полушубке, с закрасневшимся от холода лицом, и быстрыми шагами направился к Долинину.
Перед ним был его сын Николай.
Словно бы нарочно, старик стал еще хмурее.
– Пожаловал? – сдержанно и, казалось, недовольно спросил старик.
А у самого сердце билось от радости.
Он протянул свою маленькую, белую барскую руку, отстраняясь от поцелуев сына, и спросил:
– Верно, едешь в Севастополь?
– Нарочно приехал проведать, слышал, что ты болен.
– Что ж, спасибо. Очень рад. Абдул, поскорей самовар! Да скажи Марфе, чтобы живо закусить. Я, братец, обедаю в три, а ты, может быть, проголодался… Преуспеваешь, конечно? – с иронической ноткой произнес старик.
– Ничего себе. По-прежнему доцентом.
– А я, как видишь, не преуспеваю. Кури, брат. Что ж, Абдулка, не дают! Да скорей!
И нетерпеливый старик выбежал из комнаты распорядиться.
Курчавый и красивый брюнет, лет под тридцать, снял с себя полушубок и остался в щеголеватой дорожной австрийской куртке на меху.
Он внимательно оглядел плохо прибранную комнату с большим письменным столом посредине, на котором стояла большая фотография какой-то красивой молодой женщины и в беспорядке лежали книги и журналы. Везде валялись окурки папирос, везде был пепел и много пыли. Все в этой комнате напоминало о заброшенности старика.